Когда погиб старший брат, младший Шетцинг попал под действие правила «последнего оставшегося в живых»: после гибели всех братьев «последнего в роду» отправляли в тыл. Рудольфу пришлось расстаться со своим истребителем, но он сумел добиться перевода испытателем в Инспекцию Авиации.
А меж тем время отмеряло свой неумолимый ход. Закатился семнадцатый, на смену ему пришел восемнадцатый… Какой бы «шампанской» ни была смелость французов, какими бы забавными ни казались английские трюкачества, но, когда на один немецкий самолет стали выходить три, пять и более вражеских, смеяться над ними удавалось все реже, а смех становился все грустнее. Ни опыт, ни своя земля не помогали подступиться к воздушным армадам в несколько эшелонов, как из гигантской лейки, поливающим все вокруг струями фосфорных пуль. Один за другим уходили на тот свет рыцари крылатой войны. Бельке, Иммельман, Лёвенхардт… Даже сам Красный Барон, Рихтгофен, оказался прикован к земле, чудом выжив после трех пуль, выпущенных каким-то пехотинцем из «Виккерса». Видно, судьба решила подарить своему любимчику еще один шанс, несмотря на то что тот забыл собственное правило — не увлекаться погоней.
Общее ухудшение ситуации на фронте помогло Рудольфу вернуться в строй — командование наконец-то уступило его мольбам и перевело в «панцерштаффель», то есть часть, занимающуюся поддержкой своих войск и уничтожением вражеской техники. Ударная авиация была наименее престижной среди всех фронтовых авиачастей, добровольно туда никто не шел, но для Шетцинга это оказался единственный шанс вернуться к активной службе, пусть и с явным понижением статуса.
Отныне ему следовало забыть о круговерти воздушного боя, о пьянящем восторге превосходства над поверженным противником. Теперь его уделом стала «охота» на вражескую наземную технику, в первую очередь на дьявольское изобретение Антанты — танки. Вместо уже привычного седьмого «Фоккера», стремительного, как сокол, фон Шетцинг получил огромное бронированное чудище, угловатое и покрытое пятнами камуфляжа, — AEG G.IV. Торчащие ровными рядами заклепки делали аэроплан похожим на дикобраза со спиленными иглами, а стволы пушек (уже не пулеметов!) усиливали чужеродность машины. Воистину «большой самолет». Наверное, только такие монстры имели шансы хоть как-то замедлить неумолимо накатывающиеся волны вражеских полчищ.
После короткого курса обучения в летной школе Гроссенхайна Шетцинг получил недельный отпуск, иронично именуемый выпускниками «Прощай, родной дом». Сегодня пошел последний день отдыха, после которого летчика ждали фронт и новый самолет с белыми полосами на крыльях — отличительный признак «панцерштаффелей».
Повинуясь некоему наитию, Рудольф поднялся с кровати и достал с книжной полки свое второе сокровище — «Труды и ученые записки Японского общества», первое лондонское издание девяносто второго года. Подарок брата.
«Смотри, Руди, — говорил Франц-младший, — эта книга — твой ровесник, здорово, правда!»
Брата уже год как нет в живых. А его подарок — книга о японских рыцарях — все так же хранит память о тех добрых днях, когда только строгий отец омрачал жизнь Шетцингов… Может быть, стоит взять книгу с собой?
Тихие шаги в коридоре Рудольф услышал загодя. Можно было не гадать, кто это, ступать так легко мог только один человек — его мать. Конечно же, она, как обычно, осторожно постучала в дверь, лишенную замков, как и все внутренние двери в доме, — старый Шетцинг считал, что честному человеку, тем более детям, не от кого запираться и запоры в доме не нужны. Рудольф открыл.
Они сидели друг против друга несколько минут, в полном молчании, и Рудольф с ужасом осознавал, что ему нечего сказать матери. Конечно, он любил ее по-прежнему, маленькую женщину, преждевременно постаревшую от жизни с супругом-тираном и горя от потери старшего сына. Но говорить ему было просто не о чем. С каждым годом войны он все больше отдалялся от нее, не в силу некоего злого умысла — просто его интересы: самолеты, схватки, победы, смерть, наконец, — все это было бесконечно далеко от того, чем жила она. А ему было скучно и неинтересно описание нехитрых сложностей быта, способы приготовления капустного супа, цены городского черного рынка и прочее, что теперь составляло суть ее жизни.
Это было по-своему трагично и очень грустно — чувствовать искреннюю привязанность к человеку и в то же время быть не в силах выразить ее как-то иначе, нежели через теплый взгляд и добрую улыбку.
— Скоро я ухожу, — сказал он, просто чтобы что-нибудь сказать, разбить словами звенящую тишину, прерываемую лишь нестройным пением снизу. — Пора.
— Я понимаю, — ответила она, глядя куда-то вниз, сложив ладони на небольшом мешочке, увесистом на вид, наверное, с каким-то рукоделием. — Я понимаю…
— Береги себя, мама… — Слова получались какими-то надуманными, вымученными. Рудольф чувствовал, как стены этого дома словно стискивают его, не давая вздохнуть полной грудью. На фронте, в перерывах между полетами он мечтал о том, как окажется дома, в тишине, там, где смерть не ждет любой промашки, чтобы напомнить о себе. Теперь же ему хотелось как можно скорее сесть на поезд и вернуться к своим, туда, где все просто и понятно, где слова грубы, но всегда однозначны и искренни.
— Конечно, сын… Обязательно.
Рудольф собрался было встать, но мать неожиданно резко наклонилась, быстрым движением положила ладонь ему на колено, вынуждая остаться сидеть.
— Возьми.
Она протянула ему мешочек. Рудольф машинально принял его, оценив вес и угловатые выступы. Не похоже на нитки и наперстки.